Наверно, одно из самых увлекательных и требующих огромной сосредоточенности сил занятий – быть рядом, когда подрастающие дети осваивают мир вокруг них, и прежде всего, человеческие отношения… И кто не знает эту родительскую муку, когда хочется успеть-помочь-защитить… да только как укрепится дух, если всегда ограждать, и как понять, когда надо отпускать в открытый всем ветрам мир?
На этой неделе наши главные спутники школьница Саша С., её младшая сестрёнка Маша и их мама и папа.
Только не взрослые
Беда с этими взрослыми. Иногда хуже младенцев: то ничего не слышат, то говорят, как на чужом языке. Наша Маша так себя вела, когда была совсем маленькая. Мама ей:
— Маша, скажи «орешек».
А Маша в ответ:
— Патака!
Ничего себе, повторила. Ни одной буквы одинаковой!
Или, например, так:
— Маша, будешь печенье?
А она:
— Пряники? Буду!
Отвечает, про что самой хочется. Ну, и взрослые так же.
Летом мы жили в лагере возле города Сходни, в маленьком домике, а вокруг – лес. Очень для здоровья полезно, а главное – палок много. Мы с ребятами из них отличное убежище соорудили, ни одному дракону не пролезть. И крыша огнеупорная. Я побежала рассказать маме, какие мы молодцы, выдумщики и трудяги:
— Мы шалаш построили! Противодраконий! Ура?
А мама руками всплеснула, да как закричит:
— Ты на кого похожа? Брюки в глине, носки в тине, волосы в соломе!
Как хотите, а на «ура» не похоже. Это не «ура», а ерунда какая-то! А на мне не глина и не солома, просто ил и трава, мы их для шалаша добывали. И я, между прочим, устала после работы! Я хочу, чтоб меня похвалили, чаю хочу и «ура»! Но мама твердила только, что сменной одежды нет, и тёплой воды нет, чтобы постирать. А про чудный надёжный шалаш как будто не услышала.
Глохнут все, что ли, когда взрослыми становятся? Если да, то надо поскорее выяснить, в каком возрасте, потому что я глохнуть не собираюсь. Уши проколоть – пожалуйста, когда изобретут стопроцентно безболезненный способ. Но лишиться главного, ради чего уши к голове прилеплены – ни за что. Мне слух нужен, я песню «Крылатые качели» люблю, и «Радионяню» тоже.
Лучше уж совсем не взрослеть. Хотя взрослым можно работать в детском саду, а мне нельзя. Несправедливо, ведь я знаю запевки про капустку, про автобус и про чайничек:
Чайничек с крышечкой!
Крышечка с шишечкой!
Шишечка с дырочкой!
В дырочку пар идёт!
А потом, обязательно, наоборот:
Пар идёт – в дырочку!
Дырочка – в шишечке!
Шишка – на крышечке!
Крышка – на чайничке!
Весной я на Маше тренировалась разучивать, и она здорово наловчилась изображать кулачками и чайник, и крышку, и как пар поднимается кверху. Тогда я поняла, что хочу заниматься с малышами в саду. Я всё продумала: как буду работать, как возьму приёмного ребёночка, если кто-нибудь в саду своего забудет. А если не забудет, то в детском доме можно попробовать, но только если у них есть подросшие. Младенца не надо: нет уж, спасибо, наслушалась, как Маша плачет.
И такой у меня был красивый план, прямо для понедельника, или для сентября, когда сады открываются. Но мама совершенно точно узнала, что до восемнадцати лет в сад работать не берут, надо дорасти. Только мне ну совершено не хотелось. Взрослые же ещё обязательно ругаются. Мама ругается так:
— Горе луковое!
Особенно за обедом, когда я губы трубочкой опускаю в ложку и с хлюпом всасываю суп. Или когда Маша кормит нос вместо рта.
А я лук терпеть не могу и всегда возражаю, что я – не луковое горе! Пока мама ругается, мы с Машей друг друга под столом пинаем и шепчемся:
— Я – горе клубничное. А ты?
— А я – малиновое.
Иногда даже сообщаем маме, какие мы горя. Но она всё равно каждый следующий обед повторяет:
— Горе луковое!
Честное слово, каждый раз! Это потому, что лук полезный, что ли?
Бабушка ругается глазами. Она говорит:
— Иди сюда!
А потом смотрит, и взгляд такой колючий, как примеры по математике. Под ним я становлюсь не Саша, а какая-то чужая девочка, совсем ужасная. Мне хочется провалиться сквозь землю и вынырнуть где-нибудь далеко-далеко, уже хорошей. Только надо придумать, где.
Если бы ещё папа ругался, был бы вообще кошмар. Но папа молчит.
Я это потому рассказываю, что в Сходне решила: всё-таки буду взрослой.
Дело было в субботу, когда папа приехал из Москвы нас навестить. И сразу сказал:
— Идём на базар, прогуляемся! Ужас, что за неделя была.
У папы работа сидячая, ему всегда хочется ходить. А у нас неделя была бегучая и прыгучая, и мне хотелось прокатиться на машине. Но мама так быстро собралась и выдала мне «приличные» брюки без дырок, что я не успела опомниться, как уже шагала через лес вместе со всеми, только Маша ехала на плечах у папы.
Мы шли всё лесом и лесом, через мост и детский пляж, а как вышли в город, растерялись, потому что отвыкли. Лес мы хорошо успели узнать, запах у него живой и смолистый, ёлки каждая на своём месте: надёжные, спокойные, защищают ветками, как огромным зонтом. А в городе небо голое, машины снуют, люди стремительно бегут.
Только один худощавый дяденька в кепке не торопился, и папа сразу спросил его, где базар, а тот ответил:
— Не говорить русский. Сорри!
Ну и ну, из огромной толпы мы выбрали именно англичанина, может, единственного на весь город! Мама засмеялась и тоже сказала «сорри». А я возмутилась, что она не использует своё знание английского, и стала кричать вслед дяденьке:
— My name is Sasha! I like lemonade! – Меня зовут Саша! Я люблю лимонад!
Но мама сказала, что это никому не интересно, и что не надо смущать человека. А сама-то весь год учила меня языку именно под предлогом, что пригодится при встрече с англичанами! Надо было ей возразить, но тут папа обрадованно воскликнул:
— Я знаю, где базар!
По дороге впереди катила, будто сама собой, синяя тележка с арбузами, и только когда она стала поворачивать, оказалось, что везёт тележку ослик. Как в кино! Папа уверенно двинулся за ним на боковую улицу. Я, конечно, тоже. Никогда не встречала ослика в городе. Вообще-то, я пока нигде никогда не встречала осликов.
За поворотом оказался шум, гам и крики белозубых продавцов. Они бросались к нам, как аквариумные рыбки к корму, и кричали:
— Персики, пожалюста! Сладкий персики детям!
Навесы, полосатые, как простыни, хлопали на ветру, повсюду блестели боками груши и сливы, и такая это была разноцветная весёлая кутерьма, что мы заулыбались. А я вспомнила про ослика. Вот бы он был недалеко, и хозяин разрешил его погладить!
Если не получится с детским садом, я, определённо, стану наездницей в цирке. Но, как вы понимаете, до лошади тоже надо дорасти. На неё сажают с двенадцати лет, мама совершенно точно узнала. А ослик – это же почти лошадь, но без ограничений по возрасту.
Пока мама выбирала абрикосы, я решила чуточку, ну вот только чуточку отойти. Вдруг ослик стоит позади навеса и ждёт, пока разгрузят тележку? Но там оказались только пустые ящики и мусор. Зато через дорогу виднелась красная вывеска «Арбузы». Конечно, мне было туда! Но я не глупая, чтобы нестись сломя голову, без подготовки. Всегда надо подумать, как будешь возвращаться. Я решила запомнить, где стоит мама, и потом уж мигом сгонять к арбузной стоянке.
И я запомнила: мама стояла у зелёной палатки с овощами и фруктами. Я всё запомнила очень тщательно: и свою любимую черешню, и морковку, которую любят ослики, и даже немного лук, хотя его не любит никто.
Очень быстро я дошла до арбузов и познакомилась с осликом. Его звали Форд. То есть, сначала познакомилась с хозяином, смуглым Фархатом, а он рассказал про Форда и про свою дочку, которая как я, только маленькая, и дал мне подсоленную горбушку для ослика. Форда я погладила, и даже обняла. Он пах верблюжьим одеялом и теплом, а большие глаза в белых ресницах часто моргали.
Было совсем не пора возвращаться, я даже подумать об этом не успела, как вдруг увидела бегущую ко мне заплаканную маму. Я испугалась: неужели что-то плохое с Машей? Я бросилась навстречу маме, мы летели друг ко другу, как две птицы, но, видно, слишком быстро летели, потому что столкнулись возле ящика, у которого старушка продавала малину, и чуть не рассыпали ягоды.
Мама крепко схватила меня за плечи и стала кричать:
— Что случилось? Что случилось?
А я молчала, потому что, во-первых, невозможно говорить, когда тебя трясут, а во-вторых, не знала, про что она спрашивает. Ведь всё было хорошо, я гладила Фордов шерстяной бок и болтала с Фархатом, — ничего такого, от чего у мамы могло сделаться несчастное лицо.
Но я всё-таки сообщила, на всякий случай:
— Знаешь, того ослика зовут Форд. Как автомобиль. У него белый нос. Не у автомобиля, у ослика.
Почему-то мы пошли быстро-быстро, мои ноги не успевали за телом и плелись где-то позади. Мама сжимала мою ладонь так сильно, будто я воздушный шар и могу улететь, но самое плохое — она ничего не говорила.
Мы прошли базар насквозь, и я удивилась, как много было зелёных палаток, и все овощные. Сначала я обижалась на маму: зря она сердится, ведь я отошла всего на шаг, вот же наша палатка с луком! Но за ней стояла ещё одна, такая же, а потом ещё одна, и ещё…
На улице ждал папа с Машей на руках. Он спросил, как-то слишком тихо, как будто у него не осталось сил:
— Где ты была?
Уж лучше бы он ругался! В его глаза невозможно было смотреть, там сидел страх. А я думала, папы не боятся… Мне захотелось выпустить папин страх, пусть бы он вылетел вместе с «горем луковым» или ещё с чем-нибудь, я бы не обиделась. Но папа совсем не ругался, только сказал:
— Мы могли тебя потерять! Знаешь, как волновалась мама?
Тут я заметила, что Маша спит, а перед папой стоят сумки с фруктами и мороженым. Это значит, прошло много времени, пока меня не было, может, час, или больше. Я уже сто лет знаю, что в часе – шестьдесят минут. Получается, если каждым глазом мама выдавала хотя бы по слезинке в минуту, то уже довольно много выплакала. Я забеспокоилась, не грозит ли маме обезвоживание, и поскорее сказала:
— Я ненарочно. Я ослика гладила. Я уже всё поняла. Если хочешь, мама, можешь назвать меня горем, даже луковым.
Но мама только вздохнула:
— Какая ты ещё маленькая. Хорошо, что мы быстро нашлись.
А папа спросил:
— Как звали ослика?
И мы пошли обратно, через лес, и ели мороженое. Тогда-то я и решила, что согласна стать взрослой. А если ругаться обязательно, можно придумать смешные ругательства, ненастоящие, такие, чтоб сразу понятно: это всего лишь дверцы, которые выпускают страх, ну, или там – волнение. Я даже придумала несколько: «фитюлька-моргулька!» и «что за прюпетные загогульки!». Но ругаться я решила очень редко, когда дети будут вхлюпывать суп из ложки, или нос кормить вместо рта. А может, вообще не стану ругаться, у родителей-то получилось. А слушать детей, наоборот, буду. Наверное, этому даже взрослый может научиться.
В лесу я нашла музыкальную шишку: проводишь ногтём по чешуйкам — получается тонкий дзынькающий звук:
— Трррррынь!
Шишка пахла новым годом и немного — лимончиком.
Впереди по мягкой лесной дороге шли мама и папа, и Маша распевала свою дорожную песню, придуманную позапрошлым летом:
— И-и-и, да-да-да, и-и-и-и, да-да-да!
Я аккомпанировала Маше на шишке, а родители слушали наш концерт. Получилось радостно и очень похоже на этот солнечный день:
Тррррррррынь. И-и-и, да-дада… Тррррррррынь. И-и-и, да-дада…
И папа сказал:
— Какой весёлый у нас поход!
А мама кивнула.
Потом я отстала немного, потому что думала о важном: о том, что до работы в детском саду осталось встретить десять новых годов, а до посадки на лошадь — всего четыре.
А ещё думала, что кто-то, может, и не слышит детей, но только не мои взрослые.
Белый зайчик, белое поле
Маша давно спит в кроватке, в комнате темно, только горят в углу жёлтые крылья ночничка-цыплёнка. Мамины волосы близко у моего лица, мама рядом, но мне страшно. Мама тихо-тихо говорит мне на ухо:
— Бежит зайчик по заснеженному полю, а вокруг – собаки… Быстрые, худые борзые. Их много, может быть, пять, может, больше, целая свора. Их привели охотники, злых и голодных. Выпустили, а сами ждут, когда собаки загонят зверька, окружат, чтоб ему не выскочить. А он бежит, бедолага, что есть заячьих сил…
Я задыхаюсь на секунду, прижимаю одеяло к груди: сердце часто колотится, собирается выскочить, как заяц.
— Да чего ж он бежит? Их же больше!
— Жить хочет, вот и бежит…
— Мама, ты мне такие истории не рассказывай! Мне зайца жалко!
Я зажмуриваюсь глазами и ушами, накрываюсь маминым воздушным одеялом. Оно пахнет свежей травой и спокойствием. А на зайцевом поле – зима. Бедный, глупый заяц! Что он скачет, дурачок? От одной собаки не убежишь, а от злой голодной своры — подавно. Пригнулся бы за какой-нибудь кочкой, они бы, может, не заметили…
Дрожит за окном фонарь в ветках рябины, тихий мамин голос рассказывает:
— Иногда заяц замирает, хочет переждать погоню, но собаки лаем подзывают охотника. От него не вырвешься.
— Ма-а-а-ма! – зажмуриваюсь до самого донышка. – Это нечестно, нечестно, нечестно! Скорее расскажи, как ему спастись!
Мама молчит сто тысяч лет и ещё три года. Слышно, как за стеной ревёт сосед Коленька. Он не любит ложиться спать, он требует мультфильмов на ночь. Иногда я целый час слушаю, как бубнят мультяшные голоса. Трудно укладывается Коленька. Когда кто-то из нас капризничает, мама говорит: «Ну-у, заколенькилась!».
Мама долго не отвечет, как будто придумывает для зайца выход:
— Если заяц найдёт барсучью нору, может с размаху прыгнуть в неё, пробить наст. Тогда собаки не схватят. И охотник не найдёт.
Солнца в глазах тают, я смотрю одним глазом на мамин силуэт в цыплёночьем свете.
— Зачем ты рассказываешь страшное? – спрашиваю шёпотом.
— Чтобы ты знала, как бывает, когда все нападают, а ты один, и некуда спрятаться.
— Не хочу я это знать!
Я злюсь на маму. Я плюю на её свежее травяное одеяло и убегаю к себе, в полосатую кровать. Складываю под подушку Федю, Розочку и Мишеньку, — они маленькие. Толстого Жору – на живот, Асю – к щеке. Я жалуюсь в плюшевую Асину морду:
— Это мама специально рассказала, из-за Люси. Но Люся точно плохая! Все над ней смеются. Когда она подходит, все говорят: «ты мерзкая, не будем тебя слушать!». Сегодня Лариса Александровна прочитала письмо, которое Люся написала Коле. Так там написано «дурак»! Так что никакой она не заяц, она плохая.
Ася смотрит на меня как-то подозрительно несочувственно. Я сажаю себе на живот Федю и объясняю ему тоже:
— И когда вызвали к доске всех, кому Люся написала в записке «дурак», вышло шесть человек! «Все посмотрите на Люсю!» — сказала учительнца. А Люся улыбалась! И тогда… — говорю я страшным голосом и вытягиваю задыхающихся под подушкой Федю и Розочку.
Они все глядят на меня испуганно, но, кажется, сомневаются, что я права. Я прямо вижу, как недоверчиво блестят в темноте их глаза.
— И тогда учительница наказала Люсю! – рычу я грозным шёпотом.
Федя от неожиданности падает, но как-то протестующе, как будто не хочет слушать дальше. Кто-то под подушкой пищит «заяц, заяц», но я прижимаю наволочку плотнее к матрасу и продолжаю страшный рассказ:
— Да-да-да-да! Люсю наказали: ей нельзя заходить на школьный сайт. Значит, она не сдаст работы! Значит, она получит двойки! Так и надо, раз она улыбается. Она не заяц, она плохая! Я точно знаю, плохая!
Вокруг тихо и темно. Никто не спорит. Все медведи покорно лежат, как неживые, задрав кто лапу, кто ухо. Горло вдруг перехватывает слезами, я плачу и вытираю лицо Асиным розовым мехом. Коленька за стеной давно затих, теперь вот я заколенькилась и не могу остановиться. Но у меня – причина.
Чуть скрипит дверь: мама принесла мне зелёный мохнатый плед, прилегла рядом.
— Люся плохо поступила, но она может исправиться.
— Нет, не может. Она улыбается, она нарочно!
— Может, она надела улыбку, как защитный шлем. Чтобы не было больно, когда все говорят, что она плохая. Помнишь железный шлем в музее? Здоровенный, угловатый, вместо глаз — дыры. В нём человек как чудище. Когда все разом нападают, ещё бы не защищаться.
— Но если она плохая!
— Поступок плохой. Но в Люсе точно есть что-то хорошее внутри, как в матрёшке — маленькие матрёшечки. И вообще, мне не нравится, что вы узнали, о чём Люся пишет в письмах другим ребятам. И что вы все против неё. И что вы дразните её.
— Да фу, она всё время улыбается. Бе-е-е, противная.
— Может, потому и улыбается, что дразните. Что зайцу делать? Кусаться? Клыков нет. Царапаться? Когтей нет. Заяц – дрожит, Люся – улыбается.
Коленька, видно, проснулся, всплакнул, крикнул что-то резкое, затих. Я немножко расколенькилась, и деревья обрадованно замахали голыми ветками в окно.
— Каждый может плохой поступок совершить, — мамино лицо в свете фонаря бледное и почти прозрачное, как крылышко феи.
— Ну, нет, я-то – хорошая! – бормочу я и взлетаю на пледиком, который и не пледик вовсе, а зелёный лужок, а за ним – море, толстые апельсиновые деревья, пальмы и усатый повар, пекущий блины.
Утром будильник дребезжит мне в ухо так противно, как будто кто-то рядом со мной нарочно громко размешивает чай в стеклянном стакане. Звон проникает в самую середину меня и по тонким проводочкам бежит к коже. Она начинает тихо раздражённо вздрагивать.
На завтрак мама сделала какао. Ничего нет лучше какао в декабре. Это специальный месяц для сладкого, вкусного и горячего.
Я заглядываю в свою прозрачную чашку. На какао пенка, она улыбается.
Но я грожу ей пальцем и предупреждаю её и маму:
— Не люблю Люсю, она противная.
Мне никто не отвечает.
— Люся плохая, — сообщаю я пенке.
Пенка молчит.
Какао сегодня какое-то чересчур тягучее, почему-то не получается допить его. Кожа продолжает мелко подрагивать, как будто вот-вот зачешется, но никак не решится.
И сапоги сегодня натягиваются с трудом, как будто они с мамой, всеми плюшиками и пенкой сговорились мне противоречить. Совсем нет сил спорить с ними. Коротко сообщаю:
— Нет. Всё равно плохая.
Мы бежим к остановке, мама крепко держит меня за руку. От этого всё время сползает перчатка, и ветер грызёт нежную кожу на запястье. Но я не хочу менять руку, не хочу поправлять перчатку. Хочу семенить рядом с мамой и хрустеть льдом на лужах, и размахивать веткой, но не очень, а аккуратно.
— Смотри, какая забавная ветка, — показываю я маме. – Была четырёхпалая, как птичья лапа, один конец обломился – получился трезубец.
— С палкой в троллейбус – сама знаешь, — говорит мама. – Оставь, на обратном пути заберём.
Но я размахиваюсь и швыряю палку за остановку, на будущую автостоянку, — огромную заснеженную площадку. Интересно, как полетит палка, похожая на трезубец? Она летит неуклюже, барахтаясь и ныряя в воздухе. Втыкается в снег, и над стоянкой торчат три расходящихся луча, как будто Посейдон высунул трезубец, да так и оставил на зиму, а море замёрзло. Забавная палка.
Мы вскакиваем в троллейбус, пищим карточками у автомата, и я плюхаюсь на самое высокое сиденье. Троллейбус трогается, и в маленьком кругляше на белом стекле плывут деревья: кто-то до меня продышал здесь глазок. Деревья плывут, бегут машины, а мне всё больше хочется прилечь маме на плечо. Но мама стоит.
Каждый раз, когда троллейбус притормаживает, сердитый мужчина в чёрном пальто задевает мои колени своим чемоданичком. Девушка с огромными наушниками свесила кисточки шарфа мне на лицо. Мне мешают кисточки и чемоданчик, а ещё почему-то портфель вдруг резко начинает оттягивать плечи. Я пытаюсь вырваться из него, но тут моё кожное вздрагивание становится сильнее, я чувствую его центр под рёбрами, в желудке. Какой-то огромный колючий комок проталкивается к горлу, я не просто вздрагиваю, меня трясёт, и я разваливаюсь, как желе в землятресение. Я ищу что-нибудь твёрдое, надёжное, вцепляюсь в поручень, и меня рвёт.
— Боже, что это?
— Женщина, смотрите за ребёнком!
— Фу! Фу! Запах!
— Мама, смотри, девочку вырвало!
— Откройте окно, непереносимый запах!
— Да отойди, не видишь, тут гадость какая!
— Мои брюки!
— Тьфу! И это – в час пик!
— Только этого мне не хватало!
— Мама, пошли скорей, вдруг её ещё раз вырвет.
— Ох!
Красные и белые круги перед глазами, колючий ком в желудке, жаркий, жаркий, жаркий лоб… Как-то я оказываюсь в сугробе за остановкой, мама прикладывает мне снег ко лбу, отирает лицо салфеткой.
— Бедняжка… Подыши.
Меня рвёт в сугроб. Коленки становятся слабыми, руки – чужими. Теперь я точно – желе. А на моём белом рукаве – безобразные пятна. Я хватаюсь за мамину руку и плачу.
— Ты, главное, дыши, дыши, — мама достаёт новую салфетку из пачки. – Вот так, молодец. Теперь нам надо скорей домой ехать.
— Нет.
— Что такое? Плохо?
— Нет. Не поедем.
— Почему?
— Люди.
— Что — люди?
— Смеются. Смотрят. Кричат.
— Ладно, давай постоим ещё.
— Нет. Пе… Пешком.
— Господи, да ты вся горишь. Куда – пешком?
— Пешком.
Голова жужжит, как оса в стакане. И дребезжит, и отстукивает каждый шаг:
— Бум, бум.
Но я всё равно иду. Белая шапка, белая куртка, белое снежное поле. Мы идём домой, и я точно знаю: когда вернусь, не буду спорить ни с мамой, ни с плюшиками, ни с пенкой.
Вот только надо завернуть на стоянку, забрать ветку. Она, конечно, забавная, но у неё кончик сломан. Она раненая. Ей холодно одной в белом поле. Ей нужно к людям, где вода и свет. Ей нужно отойти и отогреться.
Н. Савушкина «Саша С., сама по себе».
Опубликовано с разрешения автора
До скорой встречи на второй стоянке!